Тушь, красные фонари, звон мечей — «Мулан» объявляет о своей китайскости ещё до того, как история толком начинается. Фильм с первого взгляда кажется пришедшим из китайской культуры. Но если смотреть не на поверхность, а на то, как устроен сам рассказ, там очень знакомый для американского зрителя каркас. Настолько знакомый, что за каллиграфией он почти не бросается в глаза.
Суть, пожалуй, в этом: «Мулан» воспринимается как китайская история в основном из-за оформления, а не из-за внутреннего устройства. Визуально здесь всё работает на нужное впечатление: композиции как со свитков, драконьи образы, придворные ритуалы. Зато сценарий движется по жёсткой и привычной схеме: три акта, путь героя, шутки с ритмом классической американской анимации. Честь и долг перед семьёй подаются как китайские ценности, но сам путь героини ведёт не к согласию с общим порядком, а к личному раскрытию. Сцена со свахой, семейное святилище предков — всё это задаёт местный колорит. А дальше идут удары сюжета, которые легко узнать: отказ, маскировка, обучение, провал, возвращение.
Ещё любопытнее то, как фильм решает тему личности. Вместо более гибкой фольклорной логики, где важны роли, связи и восстановление общего равновесия, здесь Мулан делают исключительной фигурой, которая ломает систему личной смелостью и находчивостью. Песни тоже сдвигают смысл: сыновняя почтительность и верность превращаются почти в эстрадные признания о верности самой себе. В итоге до американского зрителя доходит не столько китайский способ рассказывать историю, сколько культурная оболочка, надетая на сценарий, который думает и говорит по-западному.